Твой софтовый форум > Global News > Новости, интересные факты и их обсуждение

Николай Попович

Дата публикации: 31.08.2010 - 21:12
Alkawkin
Протодьякон Николай Попович о том, что такое минометный обстрел, о том, как застрелил безоружного немца, о том, как вместо того, чтобы покончить жизнь самоубийством, стал читать Евангелие и о том, что такое свобода



Вот духовный отец мой, Александр Ветелев, изумительным человеком был. Профессор богословия, заведующий кафедрой нравственного богословия Московской духовной академии. Умер он в 1976 году; не то чтобы тогда богословием можно было заниматься открыто, но Академия была, и семинария была — открылась в 1946 году и существовала. Он преподавал там литургику и нравственное богословие — очень важная дисциплина. Есть фотография одна, за год до смерти протоиерея Александра Ветелева сделана, на ней он, я и отец Дмитрий Дудко — он другом моим был, правда, разошлись мы потом из-за разногласий, охладели у нас отношения.

А отцу моему духовному, Александру Ветелеву, я всем обязан. Профессор, доктор богословия, удивительный духовник, удивительной веры, чистоты, нравственности и порядочности человек.

Детство свое очень хорошим помню. Очень хорошим оно было до 1938 года. Отец мой, Петр Попович, был военным, царским офицером, поручиком лейб-гвардии Финляндского полка. Его отец и мой дед, Николай, был командиром роты 2-й Гренадерской московской ­дивизии и участвовал в войне с турками, освобождая Балканы. У меня книга есть, история военная, изданная кафедрой военного нашего института, так там его фамилия есть. Дед участвовал в боях за освобождение Болгарии и принимал личное участие в пленении Османа-паши — командующего, значит, этой самой турецкой армии. Потом он женился. «Подполковничья скудная пенсия», как писал Деникин. Женился на Антонине Петровне Стефановской, из дворян. Ее отец, мой прадед, был врачом; практика у него была в Ясной Поляне, и он лично был знаком со Львом Николаевичем Толстым. Открыл там чудесный источник минеральной воды.

Отец мой кончил Орловский кадетский корпус, потом — юнкерское училище в Пскове. Учился вместе с Тухачевским, он на курс старше был. Отец мой маме говорил, что Тухачевского очень не любили, что он был очень заносчив и тщеславен, и говорил, что если не будет генералом в двадцать пять лет, то застрелится. И стал генералом. И не застрелился. Его уже потом — застрелили. Окончивши училище, отец попал на фронт — началась Первая мировая война, он — четыре года на фронте. Потом — развал армии, российская трагедия, больше­вистская революция. Приехал в Москву, с юнкерами дрался против красных, отстаивал Кремль. Бежал от чекистов в Тихвин, где жила моя мама, Мария Викторовна, которую уже из родного имения выгнали. Она служила пишбарышней в земельном отделе; ей было семнадцать, папе — двадцать восемь лет. Он был очень красивый, ухаживал за ней, она была совершенно им очарована и написала деду письмо: «Благословите на брак с Петром Николаевичем, он бывший офицер и хороший человек». Это был 1918 год. Получила ответ: «Если твой избранник такой хороший человек, то почему он здесь, а не на Дону?!» Но согласие ей родители дали, повенчались они. По приказу Троцкого забрали отца в Красную армию, а маму мою с братом старшим, Андреем, оставили в Тихвине — в качестве заложников. Если б отец белым ­сдался, то всю бы семью сразу репрессировали. Потом отец «шпалу» получил, был беспартийным. В 1930 году стал землеустроителем, поскольку сапером в армии был.

В 1936 году мы переехали в Москву, в Кунцево. Жили за линией, где сейчас Очаковский пивной завод. Относились к деревне Михалково.

В 1938 году, ночью, пришли чекисты. Мне было двенадцать лет. Я все помню. Сестренке Ольге пять было. Брату — пятнадцать. Он, как и я, впоследствии воевал, был ранен под Наро-Фоминском. Умер уже. А сестренка — жива, ей восемьдесят четыре года сейчас. И я — живу. Господь силы дает. Молитва укрепляет сердце и делает человека здоровым. Но надо воцерковляться, это самое главное дело. Веровать — дело одно, это первый шаг. Но есть в Священном Писании у апосто­ла Якова такая фраза: «И бесы веруют, да трепещут». А надо веровать и полюбить Бога. И тогда будет нравственный закон — к себе, к своей личности бессмертной, к окружающим, к жене, к детям, к государству.


Перед началом войны

Чекисты пришли ночью, все перерыли, сделали обыск. Отец уже, видно, понимал, что не вернется. Поцеловал меня, старшего брата поцеловал, когда сестренку поцеловал, заплакал. И увели. На следующее утро мама начала ходить по всем тюрьмам: очереди были жуткие — на одну только букву П громадная очередь была. Помню, ходила одна старушка, у нее арестовали мужа-врача, сына, зятя и дочь. Все врачи были. Жуткие очереди были, ночами люди стояли. Об этом хорошо у поэтессы нашей знаменитой написано, у Ахматовой. Отца увели. Мама ходила по тюрьмам. Потом ей объявили, что отцу дали «десять лет без права переписки». Значит — расстрел. Мама кончила гим­назию, знала блестяще языки и была человеком образованным. Я ей очень ­обязан: она мне сказки читала, очень много. Больше читать их мне было некому — мне же всего двенадцать было, когда отца увели. Он был расстрелян и похоронен на Бутовском кладбище, на полигоне. Там лежат его мощи, где панихида служится постоянно. Обвинение ему было такое: «Социально опасный Советской власти элемент. Вместе с двумя агрономами подрывал урожай овса в Кунцевской области с целью подрыва мощи конной кавалерии». Расстрел. Кошмар. Понимаете, в чем дело: Сталин готовился к войне, к мировому господству. Его идеология подкреплялась только террором. Отсюда культ его личности. Он был человек очень умный и хитрый. Великий злодей. Он понимал, что только страхом может добиться повиновения, и проводилась профилактика — уничтожалось духо­венство, офицерство, интеллигенция, не вступившая в партию и даже партийные. Нужно было создать послушное стадо, что и было сделано. Отсюда — наше первое поражение в 1941 году, миллио­ны пленных. Основной идеологией был марксизм-ленинизм, который начинался со фразы Маркса: «Будущее принадлежит пролетариату и его партии. И постоянная классовая борьба…» Потом уже, когда я заканчивал юридический институт, мы наизусть знали фразу Сталина: «По мере успехов в строительстве социализма сопротивление классовых врагов будет расти». А значит, террор будет постоянен.

Что я понял в двенадцать лет? Да ничего. Мама осталась с нами, детьми. Мама стала шить. На шитье и жили. Потом устроилась бухгалтером.

В 1941 году началась война. Мне было пятнадцать лет, и я заплакал, потому что хотел быть летчиком, Чкаловым, мы тогда все такие были. Другое было настроение у молодежи. Знали все мои друзья, что отца моего забрали, но как-то к нам все хорошо относились, да и не стеснялся я. И никто никого не упрекал, народ был другой.

Пошел я в 1941 году на 122-й авиационный завод на Кутузовке. Сейчас там завод Хруничева находится. Я был учеником слесаря, получал рабочую карточку. Работал там почти два года — окна были все выбиты, мы с нуля завод восстанавливали, делали моторы авиационные. Пешком на работу ходили, поезда не ездили. На рабочую карточку хлеба семьсот грамм полагалось, на обычную карточку — шестьсот, служащим — пятьсот, а иждивенцам — триста. На рабочую карточку сахара больше давалось, два килограмма мяса в месяц полагалось, но мяса не давали. Заменяли чем? Видно, очень много шло с Дальнего Востока горбуши, и консервы были в собственном соку, прямо без этикеток, в обычных банках. Но это было прекрасно. Жили, конечно, впроголодь, жили очень голодно, нуждались страшно. Карточная система была, вырезались карточки. Приходил я в булочную, а мне говорили: «Ты же съел уже несколько дней!» А я говорил: «Я есть хочу очень!» Есть хотелось постоянно. Но это было в порядке вещей.

В 1944 году я сбежал на фронт. У меня была бронь, я мог бы остаться. Но настроение общее было поскорей разбить врага, никто от армии не косил, как теперь говорят. Но тогда, если б тебя признали не годным, то было б неудобно и девчонки стали бы не уважать — что это за парень, которого в армию не берут?! Хотя мы были очень целомудренны. Я на фронт когда попал, мне семнадцать лет было, и мужики все женатые были, вот заведут разговоры интимные, покраснеешь как мак. Ни одной девушки не поцеловал, когда на Белорусский фронт попал.


После окончания института

Страшно было — не то слово. Я вам одну историю расскажу. Покойный протоиерей Владимир Рыжков, настоятель храма Знамения Божьей Матери у Рижского вокзала, крестил сына Иннокентия Смоктуновского, Филиппа. И меня крестным позвали. Когда мы окрестили его, то спустились со Смоктуновским в столовую, выпили по рюмочке коньячку и чайку, и пошел разговор. Он же кум мне теперь, вот я и говорю: «Иннокентий Михайлович, вы на фронте были, у вас две медали «За отвагу», вы сибиряк, крестьянский, дважды в плену были». «Да, — отвечает, — два раза из плена бежал». Я говорю: «А вы на фронте были верующим?» Он говорит: «А как же! Начинается минометный обстрел, сразу — «Господи, помилуй!». Знаете, что такое минометный обстрел?

Да этого хуже быть не может. Минометный обстрел — это самое страшное. Если вас застал минометный обстрел на поле и вы не окопались, как правило, вас убьют. Потому что мина ударяется о землю и тут же разрывается. И осколки летят параллельно земле. Лопаточку с собой носишь, роешь ямку. Такие случаи бывали: если минометный обстрел долгий, окопались, лежишь, смотришь — кто-то в соседней ямке курит. Мина падает и тут же рвется. Все живое посекается. Вот под этим обстрелом я был несколько раз. И под артиллерийским. Очень страшна авиационная бомбежка, когда она застает вас в поле, на открытом месте. Застает вас авиационный налет, и это ужасно. Помню, есть такая река Берези­на в Белоруссии. Мы ее форсировали и шли по открытому громадному пространству. Идет наша дивизия, причем спокойно так идет. Обозы идут, мы идем с винтовочками по бокам. Пулемет мой везут на телеге — я был пулеметчиком, командир пулеметного расчета максим, кончил сержантскую пулеметную школу. И вдруг кричат: «Воздух!» Летят двенадцать юнкерсов-бомбардировщиков, а сверху — четыре мессершмитта. Я думаю: «Ну все». Кто куда по канавам разбежались. И было такое чудо: наши два истребителя, один связался с четырьмя мессершмиттами, двух сбил. А другой стал «клевать» юнкерсов. А они с полной бомбовой нагрузкой! Они разлетелись, кто куда, и мы были спасены.

Были ли у меня друзья на фронте…Знаете, что такое пехотная передовая? Там дружба может быть на неделю, на два, на три дня. Я чудом выживал на передовой три месяца, был в постоянном напряжении. Роты пополнялись постоянно: недели две — бой, приходит новый состав. А я был цел. Господь хранил — видно, для будущего служения, я так думаю. Какие друзья? Ну были дружны все, конечно. Поддерживали. Особенно старые солдаты: мы когда приехали на 3-й Белорусский фронт, к нам, новобранцам, как к детям отнеслись — учили портянки правильно заворачивать. Наказывали: «Не ешь перед боем!» Я говорю: «А почему?» Говорят: «В пузо если ранит, то с полным животом умрешь, а если голодный — может, выживешь». Кишечник-то переполнен, а когда пустым идешь, легче.

В июне 1944 года начиналась операция «Багратион»: знаменитая операция была, ею командовал маршал Рокоссовский, царствие ему небесное. Изумительный маршал был. Я Жукова не люблю: Жуков не жалел людей. А Рокоссовский даже штрафников жалел, потому что сам сидел — самому зубы чекисты выбивали. Кроме того, он человек был интеллигентный, умный и изумительный. Знакомая моя, монахиня Андриана, разведчиком у Рокоссовского была, очень его хвалила. Перед тем как в этой операции участвовать, я сержантское училище на Волге окончил, под Костромой, там лагеря Песочные, знаменитые. Ну учили нас очень хорошо — пять месяцев вместо шести, получили мы ефрейтора вместо сержанта. Недоучили нас: началась операция «Багратион», и отправили нас на фронт — 3-й Белорусский, 31-я армия, 88-я дивизия, 6—11-й стрелковый полк. Все помню. А в училище было голодно, страшно холодно. Приехал на фронт, попал сначала в запасной полк, потом нас расформировали, и в июне — на передовую. Я поначалу даже разочаровался — ну траншеи оборудованы, огневые точки. Главное дело — сытость была. Подъезжала ночью кухня, подвозили еду. Мы были зарыты в землю, и немцы зарыты в землю. Впереди — нейтральная полоса. Заминировано, все как полагается. Давали нам еды и баночку тушенки американской. Я маме писал: «Мамочка! Я так рад!» Она плакала, конечно. А я-то романтик, понимаете…

Орден Красной Звезды я получил за переправу на Немане. Переправа была жуткой: немцы стреляли по воде. Было очень тяжело. Мы плыли в такой маленькой лодчонке: пулемет мой погрузили, и осталось нас от всего расчета двое ­человек — вместо пяти. Я же ефрейтором был, командиром. В подчинении у меня был Дорошенко — ему пятьдесят было, мне восемнадцать. Армия есть армия, да и опыт был. Стрелять из пулемета страшно, у него убойная сила жуткая. Отстреливаясь, переправились мы на другую сторону — а там, спасибо, песчаная почва была, и мы окопались. Немцы в контратаку пошли — я их видел, они шли сквозь рожь. Я отстреливаться начал. Мы их огнем обратно в реку загнали. И за эту контратаку мне орден дали. Что тут рассказывать? Все обычно, ничего особенного. Людей убивать… тогда это считалось нормой. Я бы не сказал, что страшно. Человек ко всему привыкает.

Страшно мне было, когда пришлось офицера немецкого расстрелять. Видели съемку, как по Москве пятьдесят пять тысяч немецких пленных гонят? Офицеры, солдаты, генералы. 1944 год. Эта операция называлась «Минский котел», и я в ней участвовал. Немцы сдавались целыми сотнями, тысячами. Помню, под Минском стояли мы в деревне, а из леса офицер немецкий выходит. Он, глу­пый, ордена с гимнастерки снял, а то, что следы от орденов на форме остались, не заметил. Он комбату нашему говорит: «Дайте мне двух солдат, я вам из леса еще двести человек приведу». А комбат мне: «Вот он гад какой! Некогда с ним возиться, иди, Коля, расстреляй его». Ну мне дали парабеллум. Немец идет впереди, я — чуть подальше. Взвел курок, он вздрогнул. Я выстрелил ему в затылок. Он посмотрел на меня и упал. Со мной случилась истерика и рвота. Потому что это было — убийство. Ког­да вы стреляете во врага — это защита. Когда вы убиваете сзади — это убийство. Я рыдал. Я плакал. Я пришел в себя, но это драма. Знаете, у Пушкина в «Полтаве» есть такое чудное место. Он же гений, Пушкин, хотя на фронте не был. Помните: «Ура! мы ломим; гнутся шведы. …И следом конница пустилась, убийством тупятся мечи». Убийством, понимаете? В первой части бой идет нормально, ради защиты своего отечества. А когда шведы побежали — а человек бежит и закрывает голову, — их, бегущих, убивают. «Убийством тупятся мечи». Это гениально. Это изумительно. Это страшно. Нельзя убивать человека бегущего: он просит пощады, он закрывает голову.


Дома в поселке Мещерское

Я прошел Восточную Белоруссию, Западную Белоруссию, Литву и часть Польши. Меня ранило в голову осколком на подступах к Восточной Пруссии, в Сувалках, и я был направлен в госпиталь города Чкалова на излечение. Как все было: меня направили менять пулемет в хозвзвод. Я приехал туда и был поражен: в двух шагах от передовой, где штанов хватало на две недели, поскольку все время ползком передвигаешься, потому что снайпера били, хозяйственный взвод, телеги, обеды готовят — и да, тоже мины и бомбы иногда попадают, но нет непосредственной связи с врагом. Выдали пулемет. Везу его по траншее, смотрю — валяется новенькая каска. Мы касок, вообще-то, не надевали, их тяжело носить: возьмите три кастрюли, наденьте на голову. А в пилоточке как хорошо! Легкомыслие, конечно. Надел каску, а ночью — бой. За два часа до боя я каску надел, понимаете? И в бою — страшный удар в голову. И я упал. Если б не каска — все. Я потерял сознание. Очнулся, решил, что руку-ногу оторвало, а у меня всю левую часть тела от удара парализовало. Потом отошло — на восемьдесят процентов.

Целую ночь я лежал в траншее, истекая кровью. Уже потом, когда я стал верующим, то прочитал, что когда Хри­ста сняли с креста, на котором он провисел два дня, истекая кровью, то первое его желание было такое: «Жажду!» Я прочитал это и заплакал: когда я лежал в траншее, то за каплю воды отдал бы все. Громадная потеря крови есть ­страшная жажда.

Я прочитал Евангелие. Господь висел два дня на кресте, искупая наши грехи. Бог висел на кресте. Бог. Мессия.

Я долго не мог понять, как же люди не догадываются, что есть Бог? Я люблю огород, у нас огород хороший: и редисочка, и огурчик, и укропчик, и цветы, и всякое другое. Откуда все это? Я с детьми занимаюсь в воскресной школе, они говорят: «Эволюция». Я говорю: «Хорошо, а начал-то кто?» Они говорят: «Природа». Я им: «А природа думала?» Если думала, то это и есть — Разум. А значит — Бог. И он — есть. Наш с вами ум не виден, но это не значит, что его — нет.

Когда пришел с фронта, было у меня всего семь классов образования. Пошел в школу рабочей молодежи, проучился там полтора года, а затем — в экстернат. И экстерном сдал за десятилетку, причем с великим трудом — дом наш в Кунцево был разбит, жили мы в нищете невероятной, но все-таки я поступил в юриди­ческий институт. Друг у меня был, Альберт, из шпаны возле Киевского вокзала, вот он меня и в школу потащил, и в инс­титут. Отец у Альберта полковник был, прокурор.

Из-за того что отец мой был репрессирован, места в Москве после окончания института мне не дали, хоть и должны были. Тогда еще реабилитации не было, шел 1953 год. А я женился тогда уже, и было мне страшно стыдно: все на работу идут, а меня не берут никуда. И поступил я заведующим клубом на ткацкую фабрику — здесь, в Москве. Потом вышел приказ, Молотовым подписанный: переквалифицировать часть выпускников юридического института на специальность «финансы и кредит». Поступил я, безработный юрист, в институт экономический. Окончил его и поехал в Якутию — нормировщиком.

Это был 1957 год. Я там работал на руднике «Угольный», а потом в геологической разведке. Инженером-нормиров­щиком был, закрывал наряды, подсчи­тывал зарплату, ездил верхом на коне. Все обычно. Красиво там. Только вечная мерзлота — но замечательный такой мир: медведя тогда еще можно было увидеть, очень много глухарей. Тридцать один год мне был, был я такой крепкий. Но советский, безбожник, с женой Нонной — конфликт. Четыре года вместе мы не жили, хоть женщина она была замечательная, Библиотечный институт на Левобережной улице окончила. Она рядышком с семьей жила, Реймерсы у них была фамилия. Прапрадед Нонны четвертым бастионом под Севастополем командовал. Было мне двадцать восемь лет, когда я ее, соседку хорошенькую, до дома провожать начал, а ей — двадцать один год. И был я убежденным марксистом-ленинцем до 1956 года.



Пока не случился ХХ съезд партии. Понимаете, наш факультет юридический давал идеологическое образова­ние высшего класса — все-таки МГУ. Сейчас марксизм-ленинизм люди современные не знают, а ведь это была религия. Мы в нее — верили. Только когда я прочитал письмо Хрущева съезду о пролитой крови страшной, о многомиллионных жертвах, то что-то понимать начал. А когда в Якутию приехал, то старожилы мне сказали: «Видишь, ты сошел на станции Большой Невер? Сюда в тридцатом году приезжали поезда с раскулаченными. Полные вагоны крестьян с детьми и с бабами — и полвагона мертвых». Везли специально морить людей — классовая борьба, я же говорил… Везли чеченцев, ингушей, крымских татар, калмыков, греков, готовили поезда для отправки евреев в Казахстан. Были готовы для них эшелоны, стояли на запасных путях. И я понял тогда: что же это за счастье такое обещали нам, раз уж строить его начали на крови невинных людей?

Вернувшись из Якутии, я стал работать редактором в издательстве при Госплане СССР. Был партийным, ездил на разные совещания. Матушка моя, Мария Викторовна Попович, служила бухгалтером в ресторане «Прага». Вместе с ней официантом в «Праге» был некий Михаил Иванович. В прошлом горняк, инженер, человек в годах, он был очень интересным собеседником: христианин вне ­церкви, блестяще знал математику. Мама пригласила его в гости на свой день рождения. Там мы с ним и познакомились. Это был 1962 год, как мне помнится. Мы стали с ним говорить о смысле жизни — я сказал, что нет уже для меня никакого смысла. А он сказал: «Как? Ведь есть же Бог». Я ответил: «Разве есть?» А он: «Вы разве сомневались?» — и рассказал мне про Евангелие.

В этот момент сердце мое расцвело любовью, хоть до этого я жизнь самоубийством хотел покончить: в сердце разлад, что делать — непонятно. Вы читали «Камо грядеши» Сенкевича? В ней самоубийство римских вельмож выглядит очень оправданно: Петроний, правая рука императора Нерона, беседует с одним из сенаторов, который стал христианином из-за того, что в плен попала девушка-христианка, дочка царя. Она не дала совершить над собой насилие, потому что это — грех. И этим своим соблюдением нравственного закона обратила в христианства врага своего и спасла его. А самоубийство грешника Петрония было понятно: в грехе долго не проживешь.

К религии тогда отношение было такое: теща моя, прости господи, по характеру своему была человеком тяжелым. Но религиозна и дочь свою, супругу мою, Нонну, к церкви приобщила. И вот был у меня друг, в газете «Московская прав­да» работал корреспондентом. Вот сиде­ли мы с ним как-то в редакции его, на Кировской, а там же рядом Антиохийское подворье, и был Великий четверг, когда читается двенадцать Евангелий, а на каждое Евангелие бьет колокол. Я был тогда членом партии, чиновником советским, и разговор у нас с другом был такой: я ему говорю, что, дескать, «до каких же пор звонить будут! Вот и теща моя верующая и дочь свою к церкви приохотила!» А друг мой говорит: «Напиши про это фельетон в газету, а?» Но не стал я этого делать. Видите, какой я был? Атеист. Стопро­центный.

Когда я уверовал в Бога, поехал жену свою навестить: мы с ней отдельно шесть лет жили. Попили мы с ней чайку, благо тещи дома не было. А потом стали встречаться — заново. Я стал за ней заново ухаживать. И поехали мы с ней в Сергиев Посад, который тогда Загорской Лаврой назывался. Вошли мы в храм Святой Троицы, и стало мне там поначалу так душно, тяжело… Хотел я уйти, а народ идет прикладываться к мощам святого Сергия. Она мне говорит: «Пойдем, приложимся к мощам». Я приложился, и случилось необъяснимое: я так заплакал, зарыдал. А потом она отвела меня к батюшке — к тому самому Александру Ветелеву, который стал моим духовным отцом. Человек удивительного образования: кончил духовную академию в Казани, окончил затем педагогический и юридический институты, был директором школы. Сан принял в 1945 году; он поразил меня удивительной добротой лица и блестящим знанием истории. Я был поражен: советское образование, оно же очень куцее — особенно гуманитарное. Специальное образование, инженерное, например, было очень хорошим, а все гуманитарные науки были пронизаны марксистско-ленинской идеологией. Оно было ослеплено, понимаете?

Отец Александр повенчал нас с Нонной. Стал я заниматься самообразованием: читал Евангелие, Библию, религиозную литературу.



Партбилет я положил на стол в тот день, когда наши танки вошли в Чехословакию. Я возмутился до предела: я знаю, как принимали наши войска в Чехословакии в конце Второй мировой войны. Так, как нас принимали в Чехословакии, нас не принимали нигде: завалили цветами нас, солдат, целовали, плакали от радости. Нас в этой стране тогда так любили, как не любили ни в Венгрии, ни в Юго­славии. Это был по духу наш, очень свой народ. Они под немцами так страдали, и у меня, уже у христианина, душа не вы­держала. Я пришел на работу тогда, в ап­реле 1968 года. Коллеги спрашивают: «Как вы относитесь к вводу наших войск в Прагу?» Я говорю: «Отрицательно. Как можно было идти с войсками в мирный город, наступить беззащитным людям на лицо?» И батюшке я своему говорю: «Не могу больше, отец Александр. Сдаю партбилет». А он мне в ответ: «Пора». Ушел я с работы. Снимаюсь с партийного учета. Отправили мою карточку в районный исполком. Прихожу я в райком партии к секретарю и говорю: «Сдаю партбилет». А он мне: «Николай Петрович, чего это вы удумали? Вы фронтовик, инвалид войны, у вас два высших образования. Вас партия воспитала, подумайте об этом». И партбилет обратно ко мне по столу двигает. А я ему говорю: «А уже все подумал. И вообще, партия добровольная организация или принудительная?» И попал в точку. Сказал мне секретарь: «Вас никто не будет насильно удерживать». Было мне тогда сорок два года.

Ну что делать? Помог мне отец Глеб Якунин устроиться на работу в храм Всех Святых в бригаду художников. Два года я помогал реставрировать храм, потом устроился церковным сторожем в храм на Преображенке. Одновременно изучал богословие, потихоньку стал чтецом, а потом и алтарником, в церкви Трифона Мученика. Ни разу не жалел о принятом решении — наоборот, крылья выросли. Понял я, сколько крови на этом партбилете было, сколько ужаса. Наоборот — свобода! Верующий человек, он свободен.

Появились у меня и знакомые новые: знал я и Елену Семеновну Мень, замечательную женщину. Александр Мень — блестящий человек был, тонкий, умный, образованный. Как духовник — прекрасный. Елена Семеновна рассказывала мне, что отец Александра Меня инженером был, атеистом. Еврей, как и она. Саму Елену Семеновну спасла от петлюров­ской резни украинская семья, из дворян. Люди очень образованные, они приучили ее к христианской вере. Она стала верующей, вышла замуж, родила детей. «Мальчики мои, — говорила она, — росли верующими. Я учила их православию, учила молитвам. В комнате моей стоял шкафчик, и там были спрятаны иконки и святая вода. Муж мой был человеком очень аккуратным, утром подолгу брил­ся. Вот как пойдет он бриться в ванную, так я сразу открывала шкафчик и гово­рила: «Дети, быстро читайте молитву и идите в школу». Замечательная жен­щина была, Елена Семеновна, упокой, Господи, ее душу.

Кристально чистейшим человеком является и отец Глеб Якунин. Но он счи­тает, что церковь должна быть святой, а такой она никогда не была. Она была святой и грешной одновременно — как организация. Она свята в таинствах. Знаете, что такое таинства? Крещение, исповедь, причащение, служение. Солнце, проходя нечистоты, не оскверняется, поэтому поп недостойный оскверняет себя, но священнодействия его святы. Если он их совершает свято, по требнику. Вы пришли к нему на исповедь, а перед ним лежит Евангелие и крест. Вы каетесь им. Поп — свидетель, а вашу исповедь принимает Бог. Это и в Евангелии сказано. Не надо у священника искать святости: святых единицы, а священников — миллионы.

Я протодьякон. Священником так и не стал. Не пустили выше, я не знаю почему. Было желание, но прошлое, наверное, помешало. Я же был человеком партии, воевал с ними. Руководство церкви нашей несчастное, старики, их же пропускали на эти должности только с согласия КГБ. Их святые действия — святы, но их поведение — греховно.

В девяностом году, когда рухнул совдеп, я стал дьяконом в храме Спаса Нерукотворного Образа на Сетуни. Главными людьми в моей жизни стали святые. А раньше — герои вроде маршала Рокоссовского.


Рухнуло все. Даже какая-то интеллигентность вне Бога. Страсти, которые действуют в нас, вне Бога непобедимы. Дьявол, стратег, изучив нашу антропологию, знает, на какую педаль нажать. Отсюда — зависть, измены, жажда наживы и денег. Сегодня два кумира: разврат и деньги. И это — ужасно. Великий святитель Николай Сербский сказал, что «раньше люди меньше знали, но все понимали. Сегодня люди много знают, но ничего не понимают». В шестидесятые годы считалось, что, когда прогресс освободит человека от тяжкого труда, он станет более духовным. Сегодня колоссальное развитие прогресса, а нравственность упала до нуля.

Я вам так скажу: я родился дважды. Из утробы матери, как все рождаются, и духовно — в 1962 году, когда я стал верующим человеком. И самое главное, что я стал православным христианином, а потом священнослужителем. Принятие сана — великое дело. Сан обязывает ко многому.

Дочка моя, Александра, окончила ­Музыкальное училище имени Ипполи­това-Иванова и преподает фортепиано в музыкальной школе. Ее брали в консерваторию, но она не послушалась меня, вышла замуж — тоже за Александра и тоже Николаевича. Зять по образованию инженер-экономист, сейчас занимается коммерцией.

Внучка, Вероника, окончила музыкальное училище, окончила консерваторию. Пианистка, она стала дважды лауреатом международных конкурсов, в Греции и в Париже. Сейчас она занимается органом, блестяще играет. Ей тридцать лет, но не замужем. Говорит: «Дедушка, где найти того, на кого можно опереться?» Она права. Все перелегло на женские плечи — заметили? Наш род мужской деградировал. Какая мелкота! Какие интересы!

Когда я уже стал верующим, то говорил своим женщинам: «Вот вы бегаете по очередям — а зачем?» Вот я вырос в традиционной семье, обед был обычный: первое, второе, третье. То есть кисель. По воскресеньям мама пирожки пекла — чтобы, значит, вкусненькое было. Так зачем из будней устраивать праздник? И детям приятней, когда вкусное не каждый день, а в день рождения мамы или папы.

Семьдесят лет все жили одинаково, и жили на зарплате. За доллары сажали в тюрьму. Семьдесят лет утверждали, что никакого Бога нет, и есть только эта жизнь. Коррупция поощряется, и считается, что когда есть возможность брать, то почему бы и не взять. Где нравственные сдерживающие мотивы? Это, к сожалению, реально. Есть интересная переписка оптинского старца Макария с неким вольнодумцем, очень крупным и знаменитым помещиком, который был предводителем дворянства. Он писал старцу: «Я удивляюсь, как можно верующему человеку брать взятки! Сколько бы мне ни дали, я бы никогда не взял. Моя честь этого не позволяет». Знаете, что старец написал ему? «Вы неверно написали. Не честь. Если бы вам дали миллион, но никто бы об этом не узнал? Вот если бы вы написали, что это — грех, то были бы правы». Сегодняшнее взяточничество страшно тем, что оно имеет общак — если вы попали в какую-то крупную структуру и не будете давать в общак, вас снимут.

Знаете, что такое свобода? Когда ничто мною не командует, а всем командую я. Не водка мной, а я — водкой. Не должность мной, а я — должностью. Не деньги мной, а я — деньгами. А иначе я — идолопоклонник. Если бы сегодня соблюдали хоть десять Моисеевых заповедей, то мир был бы иной. Но на них уже плюют, прости Господи. Не прелюбодействуй — прелюбодействуют. Не лжесвидетельствуй — а лгут, ради власти. Еще как лгут!

Мне предлагали недавно дать интервью телевидению, ко Дню Победы, но я отка­зался. Я сказал им: «Вы стали восхвалять Сталина, а я считаю его преступником. Он погубил элиту русской нации». Никто не хочет знать историю: те, кто говорят, что «при Сталине был порядок», не знают, что он уничтожил лучшую часть народа. И русского, и любого — и грузинского, и еврейского. Я учился с одним мальчи­ком, у него отца, врача, забили в тюрьме.

Я учу детей в воскресной школе. До двенадцати-тринадцати лет их учить Закону Божьему — сплошное удовольствие. Когда у них начинается половое созре­вание, лет в пятнадцать-шестнадцать, уже начинаются фокусы и всякое нежелание учиться. Я им говорю: «Вы — рабы компьютера и телевизора! Они вам нужны, допустим. Но вы командуйте ими, а не они — вами». Было у меня много ­учеников, сейчас меньше стало — трудно сказать почему. Я раньше занимался и с детьми, и с родителями одновременно: надо же, чтобы в семье было един­ство. Лет десять назад с детьми легче было заниматься. Сейчас в них дух такой страшный, разложение. Очень тяжелый сейчас момент на земном шаре, очень трудный. Смотрите, какие стихии, какие землетрясения.



Sifilis
Целую ночь я лежал в траншее, истекая кровью. Уже потом, когда я стал верующим, то прочитал, что когда Хри­ста сняли с креста, на котором он провисел два дня, истекая кровью, то первое его желание было такое: «Жажду!» Я прочитал это и заплакал: когда я лежал в траншее, то за каплю воды отдал бы все. Громадная потеря крови есть ­страшная жажда.

Я прочитал Евангелие. Господь висел два дня на кресте, искупая наши грехи. Бог висел на кресте. Бог. Мессия.

Что-то непонятно.Такой верующий человек и такое говорит, Христос умер на кресте, и не висел два дня.
Spamoed
Цитата | Quote
Господь висел два дня на кресте, искупая наши грехи.

Не надо богохульствовать, Христос был на кресте 6 часов (Мр. 15:25, 34-37)


Для просмотра полной версии этой страницы, пожалуйста, пройдите по ссылке: Николай Попович
SoftoRooM © 2004-2024